— Петербург занимает важное место на карте ваших выступлений?
— Да, я каждый год стараюсь приезжать сюда обязательно. Любимый город, самый красивый. Я очень люблю Рим, но архитектурная структура Петербурга невероятна. Он так быстро был построен Растрелли, Росси, Кваренги, Трезини. Стройность впечатляет. Я не знаю такого второго. Не Париж. Может быть, Прага, но она маленькая, а Петербург огромный. Во всех учебниках архитектуры улица Росси преподносится как совершеннейшая.
— Какие у вас еще любимые города?
— Для меня земля обетованная – Италия, Рим. Мы жили там, когда эмигрировали. Недавно я был в Париже и поехал на Сен-Женевьев-де-Буа. Такая грусть на меня накатила, когда подумал о том, какие тут люди лежат – лучшие представители России. В Риме то же самое. Весь цвет русской нации вынужден был эмигрировать – и военные, и медики, и писатели, и Нуреев – люди, которые украшали своими талантами другие страны.
— Когда вас увезли из Советского Союза?
— Не побоюсь сказать, родители уехали из-за меня, потому что меня просто посадили бы.
— То есть?!
— Я был ярким антисоветским элементом. Я не знал, как реагировать на ввод войск в Чехословакию, но перестал болеть за советские команды, хотя был заядлым болельщиком. А потом мы с моим приятелем сожгли во дворе десятилетки галстук. Мне было лет 14-15. Для того времени это был поступок невиданной дерзости. Меня выперли из школы. Папу за границу перестали пускать. Директором десятилетки был очень порядочный человек Петр Алексеевич Россоловский. Он вызвал папу и сказал: «Заберите его сами». Я горжусь, что уехал из страны октябренком. Меня выгнали из привилегированной десятилетки, я пошел в простую школу. Там уже все вступали в комсомол, а я сказал, что не могу, потому что октябренок. Два года учился, сидел за одной партой с Феликсом Голубевым – сегодня одним из самых выдающихся продюсеров и режиссеров-документалистов. Он был продюсером фильма о гастролях Бенни Гудмана в Советском Союзе, а режиссером выступил Владимир Мирзоев. Кстати, на меня большое влияние оказали занятия с Бенни Гудманом. Именно он поддержал меня в моем намерении никогда не играть в оркестре. Однажды я пришел к нему на урок, и он спросил, почему я такой угрюмый. Я ответил, что на меня все давят, чтобы я сыграл конкурс в Консертгебау к Бернарду Хайтинку, а я не хотел. И услышал в ответ: «Ну и не играй, не надо. Надо делать то, что ты хочешь».
— Хорошая поддержка. Удивительно, но Гудман больше известен как джазмен.
— При этом 80% классического репертуара ХХ века написано для него. Хиндемит, Пуленк, Мийо, Копленд писали для Гудмана. Помню, как впервые пришел к нему к 10 утра (так он просил): маэстро открыл дверь и был в костюме, жилетке и галстуке, черных туфлях. Это дома в 10 утра! Украдкой он взглянул на часы, оценив мою пунктуальность. В его большом кабинете был рояль и лежал кларнет. То есть в 74 года он занимался. «Ну играйте». Я cтал собирать кларнет дрожащими руками, но остановился и сказал, что не могу играть. Он уточнил: «Вы волнуетесь?» Я нашел силы для ответа: «Скажите, а если бы вы были на моем месте, не волновались бы?» Ему это ужасно понравилось, он заулыбался: «I think so. Но вы не волнуйтесь, я пойду выпью кофе, а вы разыграйтесь». Мы провели четыре часа. Он тоже играл. Время пролетело незаметно. Его взгляд коллеги называли ray – «луч». У Евгения Мравинского тоже был такой взгляд, по рассказам моего папы, который играл в его оркестре (концертмейстер вторых скрипок). Если кто-то играл что-то не то, Евгений Александрович мог минут пять так смотреть на человека, что бывали случаи сердечных приступов.
— Что вы сегодня считаете своим коньком?
— Безусловно, музыку Гии Канчели и Астора Пьяццоллы. В апреле свершится моя мечта – поеду в огромное турне по Южной Америке с Торонтским оркестром и в Аргентине сыграю Пьяццоллу.
— С Пьяццоллой вы случайно не были знакомы?
— Не был, но мог бы познакомиться. Когда учился на первом курсе Манхэттенской школы в 1979 году, пришли одноклассники и сказали: в одном маленьком клубе мужик играет так, что с ума сойти можно. «На чем играет?» – «На гармошке». «Я не пойду гармошку слушать!..» И не пошел. А это был Пьяццолла. Я до сих пор себе локти кусаю. Но он ведь лишь в последние десятилетия стал великим, лишь немножечко испытал славу. Жил очень бедно, у него были большие проблемы. А родился в Нью-Йорке. Среди классиков его во многом открыл Гидон Кремер, проехав по всему миру со своим проектом.
— Как произошло знакомство с музыкой Канчели?
— Это было давно, когда я только начинал карьеру. Ехал на машине из Нью-Йорка на свой концерт. Тогда еще не было дисков, слушал радио. И вдруг заиграла музыка – я съехал с дороги. Как бывает любовь с первого взгляда, так случилась и любовь с первого звука, которая попала сразу в сердце. Бостонский оркестр играл симфонию Гии. Я заблудился, опоздал на концерт – настолько меня поглотила музыка. Приехал и побежал в магазин Tower records, где спросил, знают ли такого Канчели, на что получил в ответ, что это знаменитый композитор. Я до того момента, к сожалению, не слышал этого имени. Меня увезли из Союза до появления всех этих фильмов с музыкой Канчели – «Мимино», «Кин-дза-дза». Я купил все, что продавалось, а тогда уже и с Гидоном вышли записи, и Юрий Башмет начал его исполнять…
Спустя десять лет я оказался на маленьком фестивале, директором которого был мой одноклассник по нашей ленинградской десятилетке пианист Аркадий Ценципер. На открытии фестиваля в уголке сидел пожилой неулыбающийся мужчина с очень красивой женщиной. Я спросил у друга, кто это, и услышал, что это и есть Гия Канчели с женой. Помню, как оторопел в тот момент. Попросил нас познакомить – мы познакомились и затем весь вечер разговаривали. В конце я сказал ему: «Гия Александрович, можно я приглашу вас на свой концерт?» «Юлик, дорогой, вы такой симпатичный молодой человек, но я ненавижу кларнет». Расстались. А потом вдруг после концерта вижу, что ко мне идет Гия. Мало улыбающийся. Я подумал, что все, провал. Но он обнял меня: «Теперь я все понял. Можем с вами встретиться? У меня есть одна идея». Мы встретились в отеле, и он рассказал мне о произведении, написанном для «Кронос-квартета», которое неудачно получилось, не пошло. Он переделал сочинение для норвежского саксофониста Яна Гарбарека, но тоже не пошло. В итоге дал мне партитуру, от которой у меня дух захватило. Это были «Ночные молитвы».
— То есть благодаря вам Гия Канчели услышал, как должна звучать его музыка?
— Благодаря Канчели и я начал совершенно по-другому играть. Я изменил систему дыхания, научился пользоваться циркулярным перманентным дыханием – способностью извлекать звуки во время дыхания. Феноменально этой наукой пользуется трубач Сергей Накаряков. Сегодня есть немало молодых исполнителей, пользующихся ей. Помню, я летел из Нью-Йорка в Сеул около 18-ти часов. Сидел в бизнес-классе и примерно через полчаса стюардессы стали обходить меня стороной, думая, наверное, что летит душевнобольной. А я все это время тренировал дыхание, надувая щеки и выпучивая глаза. С тех пор я играю музыку Канчели двадцать лет, объездил с ней весь мир. Остались считаные залы, где я ее не играл.
— Такое дыхание позволяет музыке «дышать», казаться живой?
— Когда я играл эту музыку в Ереване, на концерт пришел Тигран Мансурян, выдающийся армянский композитор. Он мне рассказал потом, что весь концерт плакал. После чего предложил исполнить произведение Postludia, посвященное Олегу Кагану, которое никто сыграть не мог, Двойной концерт для скрипки и кларнета с оркестром, и отложил его, а для нас с Сашей Рудиным закончил, и мы записали его в Москве для голландской фирмы Brilliant classics уже как Двойной концерт для виолончели и кларнетом с оркестром. Абсолютно гениальная музыка.
— Канчели изменил ваш способ звукоизвлечения. А на что еще повлиял?
— На меня очень сильно повлияло общение с ним. Я считаю, что люди, слушающие его музыку, становятся лучше. У него совершенно очистительная музыка, которую так хотелось бы исполнить где-нибудь в зоне непрекращающегося конфликта.
— Идея прекрасная и гуманистичнейшая, но утопичная. Сколько лет исполняют Шостаковича, его симфонии об адской силе тоталитарных режимов, но воевать не перестают. Мир не только не улучшился и не поумнел, но…
— Какое там! Становится все хуже и хуже. Совсем недавно я был в Тбилиси на фестивале под названием «Шостакович – Канчели». По поводу Шостаковича у меня есть своя теория. Он, конечно, абсолютный гений, но – советский композитор. Его очень любят на Западе, он невероятно исполняемый, однако понять по-настоящему его можем только мы, знающие об ужасе, который здесь был.
— В какую сторону эволюционирует искусство игры на кларнете?
— В сторону виртуозности, разумеется. Виртуозов много, много сильных. Но я рано понял, что всегда будет кто-то, играющий быстрее и техничнее, хотя сам очень увлекался виртуозностью и поначалу даже был известен именно как виртуоз. Я понял, что должно быть и нечто другое. Когда-то у меня было целое концертное отделение, посвященное «Каприсам» Паганини. Но я подумал, зачем? Все равно их лучше играть на скрипке. Естественно, по молодости все увлекаются скоростью. Но становишься взрослее и понимаешь, что не это главное. Вспоминаю, как к папе приезжал скрипач Виктор Либерман, работая еще в Консертгебау, и я рассказал ему, что на выпускном экзамене играл программу Моцарта и концерт с оркестром, поставил запись. Он послушал и заметил: «Ты эту запись сожги или никому не показывай. Как тебе не стыдно – ты вырос в интеллигентной семье, родители такие музыканты – как можно в таком темпе играть Моцарта!» Я это запомнил…
Поделиться: